Искомый номер 22 был сравнительно приличен: между 24-м и 13-м.
На звонок дверь открыла дама очень элегантного вида.
– Что угодно?
– Анна Николаевна здесь живет?
– Какая?
– Русская. Беженка.
– Ах, это вы к Аннушке! Аннушка! Тебя кто-то спрашивает. – Раздался стук каблучков, и в переднюю выпорхнула моя приятельница, в фартуке и с какой-то тряпкой в руке. Первые слова ее были такие:
– Чего тебя, Ирода, черти по парадным носят?! Не мог через черный ход приттить?!
– Виноват, – растерялся я. – Вы сказали…
– Что сказала, то и сказала. Это мой кум, барыня. Я его допрежь того в Питербурхе знала. Иди уж на кухню, раздевайся там. Недотёпа!
Кухня была теплая, уютная, но не особенно пригодная для моего элегантного фрака. Серая тужурка и каска пожарного были бы здесь гораздо уместнее.
– Ну садись, кум, коли пришел. Самовар, чать, простыл, но стакашку еще нацедить – возможное дело.
– А я вижу, вы с гран-кокет перешли на характерные, – уныло заметил я, вертя в руках какую-то огромную ложку с дырочками.
– Чаво? Я, стало быть, тут у кухарках пристроилась. Ничего, хозяева добрые, не забиждают.
– На своих харчах? – деловито спросил я, чувствуя, как на моей голове невидимо вырастает медная пожарная каска.
– Хозяйские. И отсыпное хозяйское.
– И доход от мясной и зеленной имеете?
– Законный процент. (В последнем слове она сделала ударение на «о»). А то, может, щец похлебаешь? С обеда остались. Я б разогрела.
Вошла хозяйка.
– Аннушка, самовар поставь.
Во мне заговорил джентльмен.
– Позвольте, я поставлю, – предложил я, кашлянув в кулак. – Я мигом. Стриженая девка не успеет косы заплести, как я его ушкварю. И никаких гвоздей. Вы только покажите: куда насыпать угля и куда налить воды.
– Кто это такой, Аннушка? – спросила хозяйка, с остолбенелым видом разглядывая мой фрак.
– Так, один тут. Вроде как сродственник. Он, барыня, тихий. Ни тебе напиться, ни тебе набезобразить.
– Вы давно знакомы?
– С Петербурга, – скромно сказал я, переминаясь с ноги на ногу. – Аннушка в моих пьесах играла.
– Как… играла? Почему… в ваших?
– А кто тебя за язык тянет, эфиеп, – с досадой пробормотала Аннушка. – Места только лишишься из-за вас, чертей! Видите ли, барыня… Ихняя фамилия – Простодушный.
– Так чего ж вы тут, господи! Пожалуйте в столовую, я вас с мужем познакомлю. Мы очень рады…
– Видала? – заносчиво сказал я, подмигивая. – А ты меня все ругаешь. А со мной господа за ручку здороваются, к столу приглашают.
С черного хода постучались. Вошел еще один Аннушкин гость, мой знакомый генерал, командовавший третьей армией.
Он скромно остановился у притолоки, снял фуражку с галуном и сказал:
– Чай да сахар. Извините, что поздно. Такое наше дело швейцарское.
Мы сидели в столовой за столом, покрытым белоснежной скатертью. Мы трое – кухарка, швейцар и я.
Хозяин побежал в лавку за закуской и вином, хозяйка на кухне раздувала самовар.
А мы сидели трое – кухарка, швейцар и я – и, сблизив головы, тихо говорили о том, что еще так недавно сверкало, звенело и искрилось, что блистало, как молодой снег на солнце, что переливалось всеми цветами радуги и что теперь – залилось океаном топкой грязи.
Усталые, затуманенные слезами глаза тщетно сверлят завесу мглы, повешенную господом богом… Какая это мгла? Предрассветная? Или это сумерки, за которыми идет ночь, одиночество и отчаяние?
– Послушайте, Простодушный, – обратился ко мне приятель. – Хотите посмотреть зверинец?
– А разве в Константинополе есть?
– Есть.
– С удовольствием. Я обожаю зверей.
– Ну, это надо делать с разбором, – наставительно процедил сквозь зубы приятель. – Так пойдем. Сейчас как раз час их кормления.
Конечно, я Простодушный. Но не до такой же степени, чтобы не отличить простой обыкновенный зверинец от простого ресторана.
А место, куда привел меня приятель, как раз и было препошлейшим рестораном, в котором если и были звери, то на тарелках и в самом неузнаваемом виде…
– Что ж вы меня дурачите? – строго спросил я. Он усмехнулся в усы.
– Не сердитесь, Простодушный. Уверяю вас, это самый настоящий константинопольский зверинец. В крайнем случае – Паноптикум. Что ни фигура – то редкая зоологическая разновидность.
– Ну что, например, интересного в том рыженьком с фиолетовым галстуком?
– В нем-то? Да это, если правду сказать, – единственный человек в мире, который ухитрился сам себя за волосы над землей приподнять.
– Но ведь сейчас он не в этом приподнятом состоянии?
– Нет. Опустился порядочно. Но, вообще… Знаете ли, что этот человек ухитрился три года пробыть военнопленным у русских?
– Ничего нет удивительного. Немец?
– Русский.
– Но воевал-то – в рядах немцев?
– В русских рядах.
– Да, тогда это действительно что-то странное. Русский – и очутился в русском плену? Может, врет?
– Нет, эту историю я знаю досконально. Видите ли, попал он в качестве русского солдата на передовые позиции. Ну сами понимаете, – холодно, иногда голодно, а вообще – страшно; стрельба, атаки и прочие жуткие вещи. А тут однажды выслали его часовым в сторожевое охранение. И когда остался парень глухой ночью один, когда между ним и австрийцами не было никакой преграды – такая жуть взяла его, что он чуть не взвыл от страху… Так испугался, что бросил ружье и побежал куда глаза глядят. И вдруг – трах! – наткнулся на что-то. Смотрит – убитый австриец, совсем холодный. Почесал наш воин свой промерзлый затылок, раздел австрийца, надел все это на себя, захватил ружье – и твердыми шагами пошел обратно – прямо в штаб соседнего полка. Набежали наши, схватили, привели: «Ты кто?» – «Славянин. Не желаю воевать. Желаю в плен. Я люблю русских». – «Ну молодец». Угостили водкой, отослали в тыл, а потом и отправили в Сибирь, в лагерь военнопленных. Три года прожил как у Христа за пазухой.